Страна: Беларусь
Свою первую повесть «Из глубины» написал в восьмидесятые годы, в ее основу легли рассказы моего отца о трагических событиях в русской деревне, на Воронежской земле, в канун революции. Повесть с одобрением читал известный писатель Гавриил Троепольский. Роман «Похитители времени» — о летчиках и войне в Афганистане был издан в Минске в !996 году, а затем дважды издавался в Москве, в издательстве «Эксмо». Имеет первую литературную премию в Беларуси в номинации «военная проза». В 2009 году издательство «Харвест» в Минске издает мою книгу «Тайна прикосновения», куда входят роман, повесть и рассказы. История моих родителей, время Великой войны и тяжких испытаний, и все же время любви и время жизни… Этот мой труд, (без всякого самолюбования) все еще ждет пристального внимания и должной оценки. В 2010 году в издательстве «Четыре четверти» (Минск) выходит мой сборник «Полет над землей». Сюда вошли повести «Камчатка — дельфин розовый», «Потерянные планеты или, Алмазы и пепел саванн», роман»Пришелец», рассказы. Книга имеет литературную премию «Золотой купидон», учрежденную в Беларуси. Подготовлен к изданию сборник повестей и рассказов «Сага о человеке», в настоящее время работаю над романом «Логойский тракт». Нет смысла рассказывать свои жизненные вехи: почти весь литературный материал автобиографичен, в нем легко узнается автор, которому пришлось облетать половину мира. особенно яркие страницы приходятся на Африку и такие страны, как Ангола, Конго, ЮАР, Сомали, Арабские Эмираты, Шри-Ланку. По жизни увлекался философией, историей, психологией. Любимые русские писатели: Куприн, Бунин, Чехов, Грин. Мой предмет пристального внимания — внутренний мир человека. В своем творчестве я отталкиваюсь от посыла, сформулированного Экзюпери: «Мы бродим среди фантомов своего сердца». В 2016 году на конкурс OPEN EURASIA я представил художественную хронику «Жертвы богам пространства». В 2017 — роман «Пришелец».
Country: Belarus
«Тайна прикосновения»
Мы попали в аул Карабулак и поселились у деда, Бекбулата Исаева. Он жил с женой и внуком Абдунаби, ровесником Бори. Боря сразу с ним сошелся, подружился, хорошо научился разговаривать на их языке — потом даже стал у нас переводчиком.
Борис Марчуков
Прямоугольный глухой дворик, залитый ослепляющим горячим светом… Я хорошо вижу его: глинобитные белостенные мазанки, сараюхи по периметру, телега с оглоблями на земле, небольшой навес с жердями—подпорками и одна из дверей в нашу каморку, которую теперь я вспоминаю, как ячейку пчелиных сот…
Молчаливый старик с морщинистым, темным, как брошенное возле стены конское седло, лицом, смотрит на меня сощуренными донельзя глазами—щелками, показывая жестом, чтоб я подошел. Я подхожу, и моя ладошка оказывается в его узловатой темной руке.
Он ведет меня обедать. Зная, что хозяева наши едят руками, мама снабдила меня деревянной ложкой. И напрасно… Едва все уселись у большого черного котла — старик, не говоря ни слова, отобрал у меня ложку и спокойно, будто всякий раз только тем и занимался, переломил ее и отбросил обломки. Когда бабушка поставила передо мной миску и все принялись за еду, я понял, что надо есть как все.
…Очень скоро я крепко подружился со смуглым черноглазым Абдунаби и с дедом. Бывало, ходил за Бекбулатом по пятам, мешая ему во всех домашних делах, но он никогда не гнал меня от себя. Я выучился их языку и уже не только понимал, но и сам мог объясняться.
Дед строже относился к своему внуку, чем ко мне. Несмотря на некоторую угрюмость, он был все же добрый.
Вот он под навесом стрижет нас с Абдунаби большими «овечьими» ножницами: совсем белые, выгоревшие на немилосердном солнце, мои волосы падают на землю, на черные, как смола, волосы Абдунаби; потом мама, смешав их, выметет со двора…
…Солнце клонится к закату, но еще горячи пески за нашей мазанкой, стоящей на краю села. Раскаленный сухой воздух дрожит над барханами, но уже не так больно глазам и нет уже дневной духоты. В тени под стеной я играю дынными корками. Мама разрешила играть на улице, сидеть под замком до смерти надоело. Несколько дней кряду во дворе никого не было: Абдунаби со стариками уехал в район, меня запирали на замок на целый день, и я мечтал, что мама будет брать меня с собой на работу и я увижу ослика и верблюдов, о которых столько слышал.
На улице лучше. Каждая дынная корка — кораблик, их у меня целая флотилия, и плывет он по песчаным волнам туда, где есть настоящая вода, много воды, где воздух свеж и прохладен, где деревья и трава зеленые, где поют птицы и летают стрекозы…
Плывут мои кораблики… А перед глазами встают вдруг тонкие деревья, белоствольные, легкие, как дым… А под обрывом я вижу речушку, выглядывающую из густых зарослей ивняка.
Вот ведь! Сейчас, спустя годы, думаю: я и мои предки родились у речушки Карачан, в местах, где вольно гуляли хазары, где прошли полчища Батыя. Мальчишкой я попал в аул Карабулак, названием до странности схожий с корнями моей родины…
И что я успел впитать, малое дитя, из своих первых впечатлений? Наверное, потрясения, связанные с моей детской судьбой, усилили мое восприятие до такой степени, что я помню то, что не свойственно запечатлеть крохе, начинающему жизнь.
…В мае сорок первого отец повез меня к своим родителям. Я не забыл, как сидел на его плечах, когда мы шли пешком шесть километров от станции Народной. Нам было весело, и мы смеялись вволю. Окружение мое к тому времени состояло из женщин, и это был первый осознанный мой контакт с мужчиной, тем более — с отцом. Это был очень веселый человек, неистощимый на выдумки…
Старая полувековая изба, в которой я начинал свою жизнь, но попал как будто бы впервые, показалась мне сказочным дворцом, похожим на лабиринт, войдя в который со двора и поплутав изрядно, можно было очутиться в саду, с другой стороны дома. Все комнаты здесь располагались вокруг большой русской печи — на нее я забирался по приступкам, как в гору. Хорошо помню горницу, в которой за длинным столом, стоявшим посредине, собиралась вся семья, божницу в углу, близко от стола — полукруглый зев печи.
Во главе стола всегда сидел дед. Он был набожен, строг, каждый раз перед едой творил молитву. В те дни, когда разрешалось есть мясо, он сам раскладывал по мискам из чугунка куски баранины, а уж бабушка разливала густой, дымящийся паром кулеш. Младших детей, вроде меня и дальнего родственника Семки, сажали поблизости от деда, чтобы всегда мог дотянуться до наших лбов своим грозным оружием: длинной деревянной ложкой. Щелчок по лбу следовал незамедлительно. Было не больно, но звонко, и поскольку действо было публичным и зачастую неожиданным, а потому — обидным до слез, то запоминалось надолго.
Этот мир был для меня очень велик, и я жадно знакомился с ним. Палисадник с множеством ярких и душно пахнущих цветов (распустившиеся бутоны были похожи на длинные платья бабушки) казался мне лесом, а уж в саду можно было вовсе потеряться…
Не обошлось в этом мире и без врагов: красавец петух в великолепном оперении, переливающемся изумрудом и золотистой ржавчиной, подстерег меня у крыльца и набросился сзади, проклевав мне кожу на спине до крови. Разбойник был наказан — лишен свободы: его привязали веревкой за ногу к столбу, как собаку. Теперь я обходил этот круг, очерченный веревкой, стороной.
Отца целыми днями дома не было, и появлялся он, когда я уже спал. Утром он ранехонько садился верхом на серую в яблоках лошадь и исчезал, как ветер в поле.
Главным воспитателем в доме был дед. За шалости он отводил меня в сумеречную спальню и ставил в угол, напротив старинных часов с боем. Дед показывал мне цифру, до которой должна была дойти большая стрелка, и я, не сводя глаз с часов, с нетерпением ждал момента обретения свободы. Монотонное качание маятника за стеклом, как будто нарочно замедленное движение стрелки… Так я впервые познакомился с «долгими» минутами.
… На песчаной косе я лежу нагишом на животе, рядом с девочкой, тоже голенькой. Мы — на мелком месте. Я лежу выше по течению, и прохладные струи, обтекая меня прозрачными нитями, уходят к ней… У меня возникает незнакомое сладкое ощущение, что струями я касаюсь ее, что вода как—то связывает нас.
Река стала нашим идолом, которому мы поклонялись. Наплескавшись до посинения, мы ложились возле самого обрыва на чистый зеленый ковер травы и глядели вниз, следили, как стрекозы с сине—прозрачными крылышками, миновав чисто—белый, как гусиное перо, песок, пролетают над серебряными речными струями, опускаются на глянцевые, нежно—зеленые листочки осоки над самой водой…
Как пахла обыкновенная трава! Как пахла нагретая солнцем собственная кожа, когда уткнешься носом в согнутый локоть! Этот неуловимый, непередаваемый запах самого солнца… И каким неумолимым оно было здесь, так далеко от дома!
Плывут мои кораблики, плывут далеко за пески…
Играя, я потихоньку напеваю песню деда. Нечаянно перехожу на русский и, позабыв о чахлой пустыне, об узких улочках, о сонных от жары мазанках, пою о зеленых деревьях, склонившихся над речкой. И все, о чем пою, кажется мне сном, а жгучее солнце, барханы, аул — это будет теперь всегда…
Я поднимаюсь на ноги. Солнце уже коснулось песков. Огромное зарево взметнулось к небу — будто горит пустыня. Я терпеливо жду, пока скроется солнце. И вот маленький язычок огненного диска прощально сверкнул и скрылся за барханами. Над мазанками, в быстро темнеющем воздухе, поплыла тягучая, заунывная песнь муэдзина… Сердце замерло в груди, и я смотрю, как в угасающем пламени, будто маленькие отверстия в мир, появляются первые бледные звезды.
Заслышав тарахтенье колес по каменистой мостовой, я с радостью, вприпрыжку бегу навстречу. Едет дед, и не один: в повозке я вижу и маму, и бабушку, и Абдунаби…
…Неожиданно я проснулся. В свете керосиновой лампы увидел мужчину в военной форме: он сжимал маму в объятиях, странно поворачивал голову, будто искал ртом чего—то, пытаясь повалить маму на спину. Военный отводит руки мамы, которыми она уперлась ему в грудь, по бычьи нагибает свою голову…
Я понял, что это не игра. Мужчине нужно что—то, чего мама не хочет, но он сильнее и вот—вот одержит верх…
Я закричал, в бессознательности вцепился в мужчину и принялся колотить его руками, ногами, головой…
Лица человека не помню, помню только, что оно было бледным, на лбу блестели капельки пота. Мама плача прижала меня к себе, и я почувствовал себя спасителем.
Спустя много лет я узнал, что таким вот образом мы вступили в конфликт с начальством, тоже прибывшим из России. Вскоре начальство официально вызвало подлежавшую мобилизации гражданку Киселеву (ребенок—то на руках — чужой!). В кабинете предложили выбрать: или «хорошие отношения» с владельцем кабинета, или отправляться на фронт.
Мама бросила в наглеца чернильницу…
…Наверное, это было в тот последний вечер, перед нашим отъездом. Дед сидел на корточках, привалившись спиной к глиняному дувалу. Он как—то долго и странно смотрел на меня, будто собираясь сказать что—то. От его взгляда мне стало беспокойно и холодно, и я стоял перед ним не шевелясь. Потом вздрагивающей ладонью дед легонько погладил мою голову и отвернулся.
Он так и не сказал мне ни единого слова.